Из-за рощи выглянули красно-коричневые станционные здания с зелеными крышами. Над ними взвился белый дымок. Слабо донесся свисток поезда. Ширяев спросил:
— Это не наш поезд?
— Нет, товарный…
Подъехали к станции. Доктор крикнул сторожу:
— Пассажирский скоро придет?
— Сейчас ушел.
— Да-а, изволите видеть… Вот она какая штука! — Доктор помолчал. — Что ж теперь делать? Придется вам с почтовым ехать, в десять вечера. А пока идите к нам, — пообедаете, чайку попьете.
Ширяев холодно ответил:
— Нет, я уж тут подожду. Может быть, удастся уехать с товарным.
— Ну, как хотите. До свиданья!
Кучер повернул лошадь. Над забрызганным грязью задком тележки опять затряслась сгорбившаяся под зонтиком спина доктора. Ширяев подумал: «Русак проклятый!»
Он сидел на платформе, подняв воротник пальто. На зеленом фоне деревьев сияли мелкие капли дождя. Было холодно, сыро. В душе лежал противный, мутный осадок, не хотелось вспоминать и думать о виденном… В жизни обычной, ровной, как во всем, к чему не приглядываешься, — вдруг расселась широкая щель. Из нее пахнуло тупым надсадом. Зашевелились темные вопросы… Ширяев старался не замечать их. В памяти вставали мягкие волосы над лбом, тихий шепот средь сумрака, пахнувшего рожью. И он думал: с ними, — с ними этого не повторится. Люди ищут нового счастья и ждут, что к нему прийти так же легко, как к старому. А жизнь густа, дремуча и не раздвигается сама собою в гладкую дорожку. Кто хочет новых путей, должен выходить не на прогулку, а на работу.
С неба сеял мелкий дождь. Сырой ветер дул с полей.
1903
[текст отсутствует]
Парный извозчик ехал по шоссе в гору. За черными садами море смутно сверкало под звездами. Ордынцев упорно молчал. Вера Дмитриевна осторожно просунула руку под его локоть и с ласкою заглянула в глаза.
— Боря, ты за что-то сердишься на меня?
Ордынцев пожал плечами.
— Нет… За что сердиться? — Он в нерешительности помолчал. — Я только немножко удивлен. Ну, как ты, Верочка, до сих пор не знаешь, что значит «пойти в Каноссу»?
Вера Дмитриевна медленно высвободила руку и со сдержанным вызовом ответила:
— Что ж делать, не знаю!
— Не знаешь, — ну, спросила бы меня потом. А то при всех.
— Я вовсе не стыжусь показать, чего не знаю. Мне интересно было, что говорил профессор Богодаров. А он все поминал эту Каноссу. Я и спросила… Очень мне нужно, что подумают!
— Оно так, но я не понимаю, — для чего выставлять перед всеми свое невежество? Какая в этом нужда?
Пролетка катилась. Вера Дмитриевна молча смотрела в сторону. Вдруг она быстро сказала:
— Лучше я никогда не буду ездить с тобою к твоим знакомым. — И голос ее задрожал.
— Ну, Вера, зачем ты это говоришь? — мягко возразил Ордынцев. — Я сказал, что думал. Если тебе обидно, прости. Я не хотел задевать тебя.
— Вовсе не обидно. А только я чувствую, что тебе неловко бывать со мною у твоих знаменитых знакомых, стыдно. Я тебя постоянно компрометирую… Да и зачем мне там бывать? Ты им интересен, а я, — что я для них такое? Просто — жена Ордынцева, больше ничего.
Ордынцев ласково гладил ее руку в перчатке, как будто возражал этою ласкою.
— Ты сильно ошибаешься, если так думаешь! Я о тебе слышал здесь уже несколько отзывов… В тебе есть что-то удивительно честное, юношески-чистое. Это вызывает недоумение — и привлекает. Потому что сами мы слишком сжились со всякими условностями. Да взять, наконец, хоть бы как раз эту самую «Каноссу». Из нас никто бы не спросил, если бы и не знал. Стыдно было бы. А ты спросила. И видела ты, как глаза у Богодарова засмеялись мягко и ласково?
Ордынцев старался утешить Веру Дмитриевну. Но от его слов в нем самом исчезла досада за «Каноссу», и она стала мила ему, с ее открытою душою и юным, девическим взглядом. Вера Дмитриевна молча, с затуманившимся лицом, смотрела на море.
Извозчик остановился. В заросшей плющом каменной ограде была решетчатая калитка. Они поднялись по каменным ступенькам и пошли вверх по кипарисовой аллее. Было темно и очень тихо. В воздухе стоял теплый, пряный аромат глициний. Ордынцев поднес к губам руку Веры Дмитриевны и тихонько целовал ее ладонь в разрез перчатки.
Убеждающим голосом, мягко и виновато, он сказал:
— Ну, девочка моя, ты не сердись на меня!
В обрывистом шепоте слышалась загорающаяся страсть.
Вера Дмитриевна грустно опустила голову.
— Я не сержусь.
Будет нервная, мучительная и ненужная для нее ночь… Он будет предупредительно-нежен и виновато-благодарен. А потом — через силу сдерживаемая грубость, непонятное, обидное отвращение на лице и холодная скука.
Но теперь он — такой большой, с серьезным, думающим лбом — был покорен и ласков, как маленький мальчик. И в душе поднималось что-то тихое, матерински-нежное. Хотелось сделать ему приятное. Она сняла перчатку и ласково провела рукой по его щеке.
— Мне очень нравится, как ты сегодня говорил. Столько у тебя всегда нового, неожиданного! По лицам видно, как твои слова все ворошат в душах, все ставят вверх дном, заставляют над всем думать. А ты заметил, ведь Завьялов угощал тобою гостей?
Ордынцев пренебрежительно улыбнулся.
— Ну, угощал!
— Конечно!.. И ужасно был рад, что угощение вышло такое хорошее, — прошептала она и с гордостью погладила его волосы.
Ордынцев отпер ключом дверь дачи, они вошли в комнаты. В широкие окна было видно, как из-за мыса поднимался месяц и чистым, робко-дробящимся светом ласкал теплую поверхность моря. Вера Дмитриевна вышла на балкон, за нею Ордынцев. Здесь, на высоте, море казалось шире и просторнее, чем внизу. В темных садах соловьи щелкали мягко и задумчиво. Хотелось тихого, задушевного разговора.