— Ишь ведьма-то наша уезжать собирается! — сказала рядом Манька, бойкая девочка лет шестнадцати.
Гавриловна, худая старуха в грязной, отрепанной юбке, стояла у печки и с серьезным лицом стучала в нее костяшкою.
— Стучит, чтоб помело подавали! — засмеялась другая девочка, Дунька.
— Тара-та-там! Тара-та-там!.. Тара-та-та-та-там! — хрипло напевала полоумная Гавриловна, нелепо изогнув руки, и кружилась около печки на одном месте.
Манька спросила:
— Ты чего, тетенька, вертишься?
— Я, милая, молода была, много польку танцевала, все в одну сторону. Теперь раскручиваюсь… Тара-та-там! Тара-та-там!..
— Что это за безобразие! — сердито крикнула Фокина. — Работать мешает… Иди на место, слышишь ты!
— И вправду, что это! — сказала Александра Михайловна. — Работать нужно, а она развлекает. Ведь нельзя же, люди делом заняты!
Гавриловна молча стала к станку, поклонилась в пояс стопке листов и принялась фальцевать. Минуты две она молча работала, потом вдруг повернулась к Фокиной и громко крикнула:
— Черт тебя зашиби большим камнем! Белуга астраханская!
Девочки прыснули.
— Провались ты провалом, лопни твой живот! Чтоб к тебе ночью домовой на постель влез!
— Хо-хо-хо! — засмеялись броширанты.
Броширант Егорка крикнул:
— К ней самой, братцы, он каждую ночь лазает!
Гавриловна обрушилась бранью на него. Броширанты смеялись и изощрялись в ругательствах, поддразнивая Гавриловну. На каждую их сальность она отвечала еще большею сальностью. Это было состязание, и каждая сторона старалась превзойти другую. Девочки, радуясь перерыву в работе, слушали и смеялись.
К вечеру Александра Михайловна вклеила картины. Она сделала работу в два часа, за тысячу приклеек двадцать копеек — хорошо!.. Довольная, она понесла работу к мастеру.
Василий Матвеев раскрыл книжку, посмотрел и равнодушно сказал:
— Не на то место приклеила.
Александра Михайловна испуганно глядела на него.
— Как не на то? Ты же мне сам сказал, — на пятьдесят шестую страницу!
— Куда лицом вклеила, видишь? Я тебе говорил, что ты этого еще не можешь. «От Пушкина до Некрасова» — на эту сторону нужно было, к заглавию.
И он насмешливо смотрел косящими глазами, у которых нельзя было поймать взгляда. И Александре Михайловне казалось, — он потому и может быть так жесток, что его душа загорожена от людских глаз.
— Так ты бы мне так и сказал — к пятьдесят седьмой странице! — произнесла она обрывающимся голосом.
— Ну, ну, что я, глупее тебя, что ли? Говорил, нельзя тебе еще приклейку давать… Ступай, отклеивай.
Александра Михайловна, убитая, воротилась к верстаку; хотелось схватить, порвать всю работу, душили бессильные слезы: полдня уйдет на то, чтоб аккуратно отклеить картины и снова вклеить их на место.
Она вяло взяла в руки нож и принялась за отклейку.
Пробило восемь часов, мастерскую отперли. Александра Михайловна сунула опостылевшую работу под верстак и побрела домой.
Зина, семилетняя дочь Александры Михайловны, дремала на кровати.
— Вставай! — угрюмо сказала Александра Михайловна. — Картошку разогрела?
— Разогрела.
— Принеси.
Зина принесла из кухни разогретый жареный картофель, оставшийся от обеда. Придвинули столик к кровати, стали ужинать. Поели невкусного разогретого картофеля, потом стали пить чай. Зине Александра Михайловна намазывала на хлеб тонкий слой масла, сама ела хлеб без масла.
— Что это? — сурово спросила Александра Михайловна и взяла Зину за локоть. — Что это? Господи! Где это ты порвала?
Она дернула Зину к себе. Весь рукав ее платьица до самого плеча был разодран.
— Да что же это такое! Что ты, с собаками, что ли, грызлась?
Зина захныкала.
— Это мне Васька хозяйкин сделал!
— Васька хозяйкин? Ты тут балуешься, а я всю ночь сиди, рукав тебе зашивай?
Она схватила Зину за волосы и дернула. Зина отчаянно взвизгнула. Александра Михайловна трясла и таскала ее за волосы, а другою рукою изо всех сил била по платью и с радостью ощущала, что Зине, правда, больно, что ее тело вздрагивает и изгибается от боли.
— Ой! Ой!.. Мама!.. Мама!.. Ой!.. — испуганно выкрикивала Зина.
Александра Михайловна еще раз больно дернула ее за волосы и отпустила. Зина залилась плачем.
— Что? Будешь теперь помнить?
В комнату сходились жильцы. Девушка-папиросница, нанимавшая от хозяйки кровать пополам с Александрой Михайловной, присела к столу и хлебала из горшочка разогретые щи. Жена тряпичника, худая, с бегающими, горящими глазами, расстилала на полу войлок для ребят. Старик-кочегар сидел на своей койке и маслянисто-черными руками прикладывал к слезящимся глазам примочку.
Александра Михайловна злорадно говорила:
— Ты думала, помер отец, так на тебя и управы не будет? Мама, дескать, добрая, она пожалеет… Нет, милая, я тебя тоже сумею укротить, ты у меня будешь знать! Ты бегаешь, балуешься, а мама твоя с утра до вечера работает; придет домой, хочется отдохнуть, а нет: сиди, платье тебе чини. Вот порви еще раз, ей-богу, не стану зашивать! Ходи голая, пускай все смотрят. Что это, скажут, какая бесстыдница идет!..
Зина ныла и ела хлеб с маслом.
Поужинали скоро. Все укладывались спать. Из соседних комнат сквозь тонкие переборки доносился говор, слышалось звяканье посуды, громкая зевота. Папиросница разделась за занавескою и легла на постель к стене. Зина вытащила из-под кровати тюфячок, расстелила его у столика и, свернувшись клубком, заснула. Улеглись и все остальные. Александра Михайловна угрюмо придвинула лампочку и стала зашивать разодранный рукав Зинина платья.